Возможно, вернее было бы предположить, что процесс глобализации усиливает ощущение триумфа западных, и в особенности американских, ценностей в мире, а тенденция к унификации культуры обостряет в интеллектуалах чувство собственного бессилия. Многие французские газеты в последнее время сетуют не только на засилье рок-звезд, но также на переизбыток масс-медиа и возвышение журналистов. Эти сетования сопровождаются осознанием того, что культурное влияние Франции в мире заметно ослабло. Одним из главных последствий глобализации стало вытеснение политики экономикой. Кому нужен интеллектуал в свете экономического кризиса, инфляции и роста безработицы после 1973 года? И кому нужен интеллектуал, когда главными заботами общества становятся процветание, более выгодное трудоустройство, потребление и технологический прогресс? Интеллектуала просто некому слушать!
Одна исследовательница описывает современный интеллектуальный ландшафт Франции как пустыню без страстей и принципов и продолжает: «пугающая пустота современного политического и интеллектуального дискурса» — следствие всеобщего сосредоточения на экономических проблемах и отсутствия ясной и вдохновляющей идеологической альтернативы [518] . Другие исследователи, характеризовавшие интеллектуальную жизнь Франции в последние два десятилетия, использовали такие слова, как «неуверенность», «смятение», «диссонанс»; звучало также слово «вялость». Даже публикация в 1997 году книги американца Алана Сокала и бельгийца Жана Брикмона, которые обвинили французских интеллектуалов в поверхностной эрудированности и чрезмерном самомнении и без обиняков назвали их шарлатанами и самозванцами, вызвала во Франции лишь слабую волну протеста. Возможно, интеллектуал-небожитель растратил весь свой капитал. Да и великий нарратив Просвещения и революционной традиции, вероятно, утратил былое влияние, также как гегелевско-марксистский историзм. Но я, рассказывающий эту историю, — североамериканец, а мы, в отличие от французов с их романами и фильмами, любим рассказывать истории со счастливым концом. И эту историю мне хотелось бы завершить на оптимистической ноте. Я склонен считать, что перед французами и их политическими и интеллектуальными лидерами сегодня открываются новые заманчивые горизонты. Больше столетия назад Франсуа Амьель написал: «Французы неизменно ставят школы мысли, формулы, конвенции, априорные суждения, абстракции и искусственные построения выше действительности; они предпочитают ясность истине, слова вещам…» [519] . Быть может, в первые годы нового века, перед лицом утраченных иллюзий, французы смогут и захотят изменить этому обыкновению. Прежние эсхатологические модели представления о будущем, основанные на интерпретации прошлого, — будущее как реставрация, или прогресс, или революция — уже устарели. Французам следует переосмыслить взаимоотношения прошлого, настоящего и будущего, отказавшись от привычных предпосылок.
Жак Рансьер, профессор философии в университете Париж VIII, недавно заявил, что «всякий или всякая, кто видит себя в роли интеллектуала оракула, неизбежно заплатит за это ослаблением способности наблюдать и мыслить» [520] . Быть может, когда французы освободятся от тирании интеллектуалов, их поклонение разуму примет новые, более творческие, осмысленные и практические формы. Быть может, политические лидеры Франции, настороженные возросшим авторитетом ультраправых сил во всей Европе, осознают, что демократия — не детерминированный результат исторической диалектики, но продукт творческого и прагматического усилия; что их задача и обязанность заключается не в порождении великих идей, а в упорной работе по выработке демократических моделей поведения во все более полиэтничном обществе. Некоторые уроки постмодернизма, с его вниманием к инаковости и к различию, могли бы помочь в воспитании таких достоинств, как открытость и терпимость. Быть может, смерть великого интеллектуала позволит Франции в конце концов осуществить мечту революционеров 1789 года и стать демократическим сообществом полноценных граждан, способных к самостоятельному мышлению.
Дина Хапаева
После интеллектуалов [*]
«Интеллектуал». За исключением haute couture и haute cuisine, какое слово в состоянии точнее передать «дух Франции», «французскость», определить неповторимую особенность французской культуры? Что способно столь же сильно поразить и покорить иностранца, как непостоянная и всевластная французская «интеллектуальная жизнь»? На протяжении последнего столетия слово «интеллектуал» было синонимом уникальности, непереводимости и непревзойденности. Французская интеллектуальная жизнь — несводимая к политике, но в то же время насквозь пронизанная ею, объединяющая разные сферы культуры и общественной жизни и в то же время не тождественная ни одной из них, публичное пространство, открытое для диалога разных форм культуры, — составляла важную часть представлений французов о самих себе и долго служила предметом национальной гордости. Сам факт ее высокой общественной значимости рассматривался как отличие Франции:
По сравнению, например, с США, — считает Пьер Нора, член Французской академии, историк и издатель, основатель журнала «Le Débat», создатель концепции мест памяти, — во Франции есть огромный интерес к интеллектуальной жизни, которого просто нет в других местах. (…) До недавнего времени передачи типа «Апостроф» собирали 2–3 млн человек. Такая огромная аудитория смотрела, как мессу, передачу, где писатели и интеллектуалы дискутировали друг с другом или рассказывали о своих книгах. Я не знаю равного этому ни в США, ни в других странах [522] .
Конечно, участие в публичных дебатах — удел немногих. Но — и в этом состояла важная особенность Франции — от образованных людей ждали выступлений, и они должны были быть готовы «прозвучать» в публичном пространстве, привлечь к себе внимание, высказаться по вопросам общественной и политической жизни в качестве граждан. По словам историка, до недавнего времени президента Школы высших социальных исследований Жака Ревеля:
Во Франции каждый преподаватель истории, социолог и т. д. начиная с XIX века — это потенциальный интеллектуал, который стремится выступить в публичном пространстве вне академической сферы. И публичная сфера ждет его выступления.
Неповторимость французской интеллектуальной жизни внятна даже тем, кто крайне скептически относится к интеллектуалам. Вот как живописует ее социолог, один из создателей социологии оправдания Люк Болтански:
Главная особенность французской интеллектуальной жизни обусловлена ее географической концентрацией. Несколько лет назад ко мне приехал коллега из Принстона и спросил, с кем он должен здесь встретиться. И я ему пишу длинный список. Он смотрит на этот список с изумлением и говорит: «Но у меня не хватит не только месяца, который я буду во Франции, но и года для того, чтобы всех их повидать…» — «Но ведь Ваш отель находится на холме Сент-Женевьев? Все они работают в 10 минутах ходьбы от Вашего отеля!» Для американца это уму непостижимо, потому что если ему нужно встретиться с коллегой из другого университета, он готовится к путешествию на самолете. Кроме того, сюда, в Париж, приезжают многие иностранцы. Не удаляясь от Пантеона дальше чем на три километра, вы в состоянии вести полноценную интеллектуальную жизнь. Эффекты этого велики. Люди определяют себя по противопоставлению друг другу на основе интеллектуально-политической. Хорошо ли это? Когда я оптимист, мне кажется, что да, потому что это создает напряжение. Во Франции, если вы возьмете интеллектуала и вышлете его из Парижа за 3 часа езды на ТЖВ в провинцию, — он умрет. У него будет все — море, вино, но он перестанет существовать.